Евгений Евтушенко: выступление в МГУ, стихи о смерти и любви

Евгений Евтушенко: выступление в МГУ, стихи о смерти и любви

В его жизни было много моментов, оставшихся в памяти современников. Например, легендарный творческий вечер в Большой Коммунистической аудитории МГУ (бывшей Богословской, будущей Большой Академической, ныне «Чехов-центре») в 1965 году.

«Зал был набит битком, ― писал в воспоминаниях режиссёр документального кино Вилен Визильтер. ― На сцене Вознесенский, Ахмадулина, Рождественский… В зале ― восторженные почитатели их поэзии. Дверь была закрыта на ключ и тряслась от звуков. Вопреки возмущённым воплям редактора, я приказал оператору держать в объективе не сцену с именитыми поэтами, а дверь. Это моё экстравагантное решение вскоре с блеском оправдалось. Дверь вдруг с жутким треском срывается с петель и медленно опрокидывается на пол. И по ней как по крепостному мостику, в аудиторию хлынула взъерошенная лавина любителей поэзии».

Евтушенко обнял за плечи и вывел на авансцену огненно-рыжего молодого поэта. «А сейчас я вам представлю самого талантливого из нас, Иосифа Бродского», ― сказал он. В дальнейшем отношения двух поэтов складывались непросто, но этот эпизод остался знаковым и, безусловно, вошёл в историю Московского университета.

А поэзия Евтушенко? Невозможно сделать подборку стихов того, кто откликался на все значимые события, свидетелем которых становился. Мы выбрали вечные темы ― о смерти (иначе говоря, о жизни) и о любви.

Качался старый дом, в хорал слагая скрипы, и нас, как отпевал, отскрипывал хорал. Он чуял, дом-скрипун, что медленно и скрытно в нём умирала ты и я в нём умирал.

«Постойте умирать!» — звучало в ржанье с луга, и протяжном вое псов и сосенной волшбе, но умирали мы навеки друг для друга, а это всё равно что умирать вообще.

А как хотелось жить! По соснам дятел чокал, и бегал ёж ручной в усадебных грибах, и ночь плыла, как пёс, косматый, мокрый, чёрный, кувшинкою речной держа звезду в зубах.

Дышала мгла в окно малиною сырою, а за моей спиной — всё видела спина! — с платоновскою Фро, как с найденной сестрою, измученная мной, любимая спала.

Я думал о тупом несовершенстве браков, о подлости всех нас — предателей, врунов: ведь я тебя любил, как сорок тысяч братьев, и я тебя губил, как столько же врагов.

Да, стала ты другой. Твой злой прищур нещаден, насмешки над людьми горьки и солоны. Но кто же, как не мы, любимых превращает в таких, каких любить уже не в силах мы?

Какая же цена ораторскому жару, когда, расшвырян вдрызг по сценам и клише, хотел я счастье дать всему земному шару, а дать его не смог — одной живой душе?!

Да, умирали мы, но что-то мне мешало уверовать в твоё, в моё небытие. Любовь ещё была. Любовь ещё дышала на зеркальце в руках у слабых уст её.

Качался старый дом, скрипел среди крапивы и выдержку свою нам предлагал взаймы, В нём умирали мы, но были ещё живы. Ещё любили мы, и, значит, были мы.

Когда-нибудь потом (не дай мне бог, не дай мне!) когда я разлюблю, когда и впрямь умру, то будет плоть моя, ехидничая втайне, «Ты жив!» мне по ночам нашёптывать в жару.

Но в суете страстей, печально поздний умник, внезапно я пойму, что голос плоти лжив, и так себе скажу: «Я разлюбил. Я умер. Когда-то я любил. Когда-то я был жив".

Окно выходит в белые деревья. Профессор долго смотрит на деревья. Он очень долго смотрит на деревья и очень долго мел крошит в руке. Ведь это просто — правила деленья! А он забыл их — правила деленья! Забыл — подумать — правила деленья! Ошибка! Да! Ошибка на доске! Мы все сидим сегодня по-другому, и слушаем и смотрим по-другому, да и нельзя сейчас не по-другому, и нам подсказка в этом не нужна. Ушла жена профессора из дому. Не знаем мы, куда ушла из дому, не знаем, отчего ушла из дому, а знаем только, что ушла она. В костюме и немодном и неновом, — как и всегда, немодном и неновом, — да, как всегда, немодном и неновом, — спускается профессор в гардероб. Он долго по карманам ищет номер: «Ну что такое? Где же этот номер? А может быть, не брал у вас я номер? Куда он делся? — Трет рукою лоб. — Ах, вот он. Что ж, как видно, я старею, Не спорьте, тетя Маша, я старею. И что уж тут поделаешь — старею. » Мы слышим — дверь внизу скрипит за ним. Окно выходит в белые деревья, в большие и красивые деревья, но мы сейчас глядим не на деревья, мы молча на профессора глядим. Уходит он, сутулый, неумелый, под снегом, мягко падающим в тишь. Уже и сам он, как деревья, белый, да, как деревья, совершенно белый, ещё немного — и настолько белый, что среди них его не разглядишь.

В Сибири когда-то был обычай: во время сватовства невеста должна была вымыть ноги жениху, а после выпить эту воду. Тогда девушка считалась достойной, чтобы её взяли в жены.

Сорок первого года жених, на войну уезжавший назавтра в теплушке, был посажен зиминской родней на поскрипывающий табурет, и торчали шевровых фартовых сапог ещё новые бледные ушки над загибом блатных голенищ, на которых играл золотой, керосиновый свет. Сорок первого года невеста пошла с тяжеленным расписанным розами тазом, где, тихонько дымясь, колыхалась тревожно вода, и стянула она с жениха сапоги, обе рученьки ваксой запачкала разом, размотала портянки, и делала всёбез стыда. А потом окунула она его ноги босые в мальчишеских цыпках так, что, вздрогнув невольно, вода через край на цветной половик пролилась, и погладила ноги водой с бабьей нежностью пальцев девчоночьих зыбких, за алмазом алмаз в таз роняя из глаз. На коленях стояла она перед будущим мужем убитым, обмывая его наперед, чтобы если погиб — то обмытым, ну, а кончики пальцев её так ласкали любой у него на ногах волосок, словно пальцы крестьянки — на поле любой колосок. И сидел ее будущий муж — ни живой и ни мёртвый. Мыла ноги ему, а щеками и чубом стал мокрый. Так прошиб его пот, что вспотели слезами глаза, и заплакали родичи и образа. И когда наклонилась невеста, чтоб выпить с любимого воду, — он вскочил, её поднял рывком, усадил её, словно жену, на колени встал сам, с неё сдернул цветастые чесанки с ходу. в таз пихнул её ноги, трясясь как в ознобном жару. Как он мыл её ноги — по пальчику, по ноготочку! Как ранетки лодыжек в ладонях дрожащих катал! Как он мыл её! Будто свою же еще не рожденную дочку, чьим отцом после собственной гибели будущей стал! А потом поднял таз и припал ― аж эмаль захрустела под впившимися зубами и на шее кадык заплясал — так он пил эту чашу до дна, и текла по лицу, по груди, трепеща, как прозрачное, самое чистое знамя, с ног любимых вода, с ног любимых вода.

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎